– Почему же он ушел от настоящей женщины? Где логика? – Волянский немного успокоился и сел в кресло. Ему теперь было стыдно внезапного порыва ярости, его злило, что в минуту гнева он выдал самые скрытые, самые сокровенные мысли. Но он успокаивал себя тем, что Алехин никогда не узнает об этом, а если и узнает, теперь Волянскому все равно. После поступка с Надей, дружбе его с Волянским конец.
– Вы задали сложный вопрос, Валя, – покачала головой Надя. – Особенно трудно ответить на него мне сейчас. Вы понимаете, почему. А насчет логики… какая может быть логика в любви! Логика-дело разума, а не чувств.
– Просто предпочел богатую, – огрызнулся Волянский.
– Не думаю. Саша не такой. Когда он женился на мне, я была бедна, как церковная мышь. А Грейс действительно богата?
– Кто знает! Одно известно: она трижды была замужем. Двух мужей схоронила, от третьего ушла. Ей принадлежит дом где-то около Дьепа.
– Где-то я читала, не помню, что в самом благом порыве человека, в самом светлом его поступке лежат двойственные побуждения, порой совсем отличные друг от друга, – задумчиво продолжала Надя. Волянский удивлялся мужеству этой женщины, стоически переносящей горе, под спокойной внешностью умело скрывающей свои истинные чувства. – Наряду с возвышенной причиной, – продолжала свою мысль Надя, – обязательно рядом прилепится какая-нибудь маленькая, основанная на корыстном расчете. Саша любит Грейс, я помню, какое впечатление она произвела на него на вокзале шесть лет назад. А меня? Я не думаю, что он когда-либо по-настоящему любил меня. Что ж, мне не на что жаловаться, я была счастлива с ним.
Несколько секунд она молчала, как бы собираясь с мыслями. Потом продолжала:
– Так вот, я говорила о двойственности причин каждого поступка. Саша любит эту женщину, но им руководит еще и другое. Я так хорошо его знаю! Нам очень трудно жилось, Валя, несмотря на внешнее благополучие. Саша боится старости, болезни. Ему всегда мерещатся призраки Стейница, Чигорина, попавших в нищету в последние годы жизни. И это не только опасения за себя, за собственное благополучие. Он шахматный художник, его терзает страх лишиться возможности творить, заниматься любимым делом. Саша не представляет себе, что он вдруг сможет оказаться вне шахмат, перестанет играть в турнирах из-за внезапного ослабления, болезни. Нет, он не может уйти из шахматной жизни! Это будет для него равносильно физической смерти.
– А что ему даст Грейс? Богатство, обеспеченность? – перебил Надю Волянский.
– Хотя бы! С милым счастье в шалаше – это, дорогой Валя, хорошо звучит только в юности. Под старость хочется чего-нибудь потеплее. А я не была для него даже «милой», – печально покачала головой Надя. После небольшой паузы она продолжала: – Всю свою жизнь Саша стремился к тому, чтобы иметь возможность играть в шахматы только ради самих шахмат. Не думать о призах, гонорарах за сеансы. Играть свободно, не скованно. Как я могла ему в этом помочь?! Может быть, хоть сейчас ему будет лучше. И во всяком случае, он будет иметь теперь собственный дом, угол, где под старость можно преклонить голову. Дай бог ему счастья!
Надя устало прикрыла глаза рукой, Волянский понял: пора уходить. Надя не удерживала его, когда он встал с кресла. У двери уже в пальто он поцеловал Наде руку и посмотрел на нее долгим, пристальным взглядом, как бы прощаясь навсегда. Он уносил с собой воспоминание о ее больших карих глазах, их доброте и ласке, о мягких движениях красивых рук. С тоской глядел он на крупные черты дорогого и милого ему лица.
– Помните, Надя, – сказал уже у двери на прощание Волянский. – Я ваш преданный слуга. Всегда, в любую минуту!
– Спасибо, Валя, – поблагодарила Надя. – Спасибо. Проводив Волянского, она упала в кресло и разрыдалась.
Крупные мохнатые снежинки лениво падали на запорошенную Тверскую улицу, Исторический музей, Красную площадь. Огромный белый ковер Манежной площади во всех направлениях был изрезан черными полосами следов автомобильных шин. Хлопья снега украсили зубцы кремлевской стены, четко оттенив резной узор древнего и единственного в своем роде архитектурного памятника.
Под слоем снега на тротуарах остался лед, и было скользко. Марта пожалела, что отказалась от автомобиля, но ей так хотелось пройтись по свежему воздуху. Да и Эммануилу перед партией полезно погулять. Только скользко, как бы не упасть! Марта крепче прижалась к руке мужа, вдвоем-то надежнее. Осторожно ступая, медленно шли они от «Националя» к Музею изящных искусств. Москвичи с интересом смотрели на необычную пару: оба маленькие, коренастые; дама в черном каракулевом пальто, мужчина в ботах, с густыми седыми бровями.
Они не дошли еще до Манежа, когда встречный мужчина приветствовал Ласкера на немецком языке.
– Кто это? – спросила Марта.
– Один московский драматург. Он читал нашу пьесу.
Сказав про пьесу, Ласкер нахмурил брови. «Опять вспомнил Бертольда, – встревожилась Марта. – Сколько уж лет прошло, никак не может забыть смерти брата. Так его любил. Не зря я стараюсь никогда не вспоминать о пьесе, написанной ими вместе. Хорошо, что я приехала, все-таки отвлечется от печальных мыслей.
«Сообщаю тебе еще об одной радости, – писал Ласкер жене, – московский турнирный комитет любезно исполнил мое желание, и на турнир мы поедем вместе. Ты мой испытанный адъютант, через тебя я говорю с бесчисленными журналистами, ты не играешь в шахматы и не спрашиваешь меня в часы отдыха о сомнительном положении блокированной пешки. Ты считаешься с моими нервами, которые во время турнира весьма напряжены».